Пленные. Даниил Гранин

Ночью бы­ло вид­но, как го­рел Ле­нин­град. Из­да­ли пла­мя ка­залось бе­зобид­ны­ми кро­хот­ным. Пер­вые дни мы га­дали и спо­рили: где по­жар, что го­рит, — и каж­дый ду­мал про свой дом, но мы ни­ког­да не бы­ли уве­рены до кон­ца, по­тому что на го­ризон­те го­род не имел глу­бины. Он имел толь­ко про­филь, вы­резан­ный из те­ни. Про­шел ме­сяц, го­род все еще го­рел, и мы ста­рались не ог­ля­дывать­ся. Мы си­дели в око­пах под Пуш­ки­ном. Пе­ред­ний край нем­цев выс­ту­пал кли­ном, ос­трие кли­на под­хо­дило к на­шему взво­ду сов­сем близ­ко, мет­ров на пол­то­рас­та. Ког­да от­ту­да дул ве­тер, слыш­но бы­ло, как выс­кре­быва­ют кон­сер­вные бан­ки. От этих зву­ков нас по­таш­ни­вало. Спер­ва ка­залось, что к го­лоду при­вык­нуть нель­зя. А те­перь это чувс­тво при­тупи­лось, во рту все вре­мя ны­ло. Дес­ны опух­ли, они бы­ли как ват­ные. Ши­нель, вин­товка, да­же шап­ка ста­нови­лись с каж­дым днем тя­желее. Все ста­нови­лось тя­желее, кро­ме пай­ки хле­ба.

И еще мы слы­шали го­лоса нем­цев. От­дель­ные сло­ва. Бы­ли сло­ва, ко­торые по­чему-то до­носи­лись к нам це­ликом. Ког­да-то я лю­бил не­мец­кий язык, мне он лег­ко да­вал­ся. На­вер­ное, у ме­ня бы­ла хо­рошая па­мять. А мо­жет, у ме­ня бы­ли спо­соб­ности. Еле­на Кар­ловна хо­дила меж­ду пар­та­ми — ми­лая, чис­тая ста­руш­ка с ли­ловы­ми щеч­ка­ми. «Гор­шкоф, убе­рите свои гряз­ные но­ги». Бо­тин­ки у ме­ня бы­ли всег­да гряз­ные. И сей­час са­поги то­же гряз­ные, в об­мер­злой гли­не. Кир­зо­вые са­поги про­мер­за­ли нас­квозь. Паль­цы на пра­вой но­ге бо­лели, об­мо­рожен­ные. Я ша­гал, сту­пая на пят­ку. У хо­да, ве­дуще­го к зем­лянке, мы встре­чались с Тру­щен­ко, мед­ленно по­вора­чива­лись и шли об­ратно, каж­дый по сво­ему учас­тку. На та­ком мо­розе нель­зя бы­ло ос­та­нав­ли­вать­ся. У Тру­щен­ко то­же бы­ли об­мо­роже­ны но­ги и ру­ки. Нам по­лага­лись ва­лен­ки. У нас во взво­де бы­ла од­на па­ра ва­ленок. Мы от­да­ли ее Мак­си­мову. Он до­бывал мо­роже­ную кар­тошку. От­ку­да он ее вы­капы­вал, не­из­вес­тно. Он ухо­дил с ве­чера и воз­вра­щал­ся с нес­коль­ки­ми кар­то­фели­нами.

Ни­ког­да я не слы­хал, что­бы снег так гром­ко скри­пел. Он во­пил под но­гами.

Прош­лой зи­мой мы у­ез­жа­ли в Кав­го­лово. Мок­рый снег ши­пел под лы­жами, не бы­ло ни­како­го сколь­же­ния, и мы меч­та­ли о мо­розе…

Не­уже­ли все это бы­ло? И я. То­ля Гор­шков, спал в пос­те­ли на прос­ты­нях, и мать ут­ром бу­дила ме­ня.

Я по­шел на­зад. Я шел, дер­жась за мер­злые сте­ны око­па, по­тому что кру­жилась го­лова.

Ка­кое от­но­шение я имел к то­му пар­ню, ко­торый учил этот прок­ля­тый не­мец­кий, ко­торый хо­дил на лы­жах; но­сил по­лоса­тую фут­болку, ез­дил трам­ва­ем в ин­сти­тут? Ни­како­го от­но­шения я к не­му не имел. Мы бы­ли сов­сем чу­жие лю­ди. Я знал все, что он де­лал, но ни­как не мог по­нять, по­чему он так де­лал и по­чему он так жил. А он и вов­се не знал ме­ня. Прош­лое от­ди­ралось сло­ями, как ка­пус­тные листья. Не­уже­ли, ес­ли я вы­живу, я опять ста­ну дру­гим, и все это: око­пы, го­лоду­ха — ос­та­нет­ся лишь вос­по­мина­ни­ем о ком-то, кто во­евал под Пуш­ки­ном?

Мы сош­лись с Тру­щен­ко и, дож­давшись, ког­да нем­цы пус­ти­ли ра­кету, ос­мотре­ли друг у дру­га ли­ца, нет ли бе­лых пя­тен. Ког­да ра­кета по­гас­ла, мы ус­лы­хали го­лоса. От­ту­да. В тем­но­те по­чему-то луч­ше слыш­но. Го­лоса до­носи­лись не из не­мец­ких око­пов, а бли­же. Стран­но бы­ло, что раз­го­вари­вали не та­ясь, ве­село. Мы под­ня­лись на прис­тупку и сквозь снег уви­дели дво­их, две те­ни. Они дви­гались пря­мо на нас. Они шли во весь рост, один боль­шой, дру­гой по­мень­ше. Они об­ни­мались, при­топ­ты­вали и что-то кри­чали, не нам, а се­бе.

Мы под­ня­ли вин­товки. Взле­тели ра­кеты. Мер­ца­ющий свет по­сыпал­ся на этих дво­их; они приб­ли­жались к нам, они бы­ли сов­сем ря­дом, на ни­зень­ком бы­ла го­луби­ная офи­цер­ская ши­нель с ме­ховым во­рот­ни­ком.

Тру­щен­ко при­целил­ся — я ос­та­новил его. Он спер­ва не по­нял, а по­том по­нял, и мы ста­ли ждать.

Вы­сокий под­держи­вал ма­лень­ко­го, сво­бод­ны­ми ру­ками они ди­рижи­рова­ли се­бе и ора­ли ка­кую-то пес­ню про Лиз­хен.

— Стой! Хальт! — зак­ри­чал я.

Тру­щен­ко тол­кнул ме­ня:

— Че­го орешь?

Я и сам не знаю, за­чем я крик­нул. Но нем­цы и ухом не по­вели. Они вска­раб­ка­лись на брус­твер и сва­лились к нам в окоп. Мы нас­та­вили на них вин­товки. «Хен­де хох!» Они пол­за­ли по дну тран­шеи, не об­ра­щая на нас ни­како­го вни­мания, и ру­гались. Ког­да сол­дат ру­га­ет­ся, это всег­да по­нят­но, на ка­ком бы язы­ке он ни ру­гал­ся.

— Ох и на­лиза­лись! — ска­зал Тру­щен­ко. — Мать чес­тная!

При­бежал взвод­ный, мы до­ложи­ли ему про нем­цев. Взвод­ный при­под­нял офи­цера за во­рот­ник и ра­зоз­лился.

— Что вы мне бре­шете, — зак­ри­чал он, — там же за­мини­рова­но!

Мы ни­чего не мог­ли ему объ­яс­нить. Ней­траль­ная бы­ла за­мини­рова­на на­шими еще осенью, по­том ее ми­ниро­вали нем­цы, по­том сно­ва на­ши. Ее ми­ниро­вали без кон­ца. Она бы­ла вся уты­кана ми­нами; как прош­ли по ней эти двое, ник­то не по­нимал.

Взвод­ный при­казал та­щить нем­цев в зем­лянку. Лей­те­нан­та кое-как до­волок­ли, а с еф­рей­то­ром мы за­мучи­лись. В уз­ком око­пе его ни­как бы­ло не ух­ва­тить. Чуть его стук­нешь — он сра­зу на­чинал петь. Го­лоси­ще у не­го здо­ровен­ный. Он ви­сел на нас, об­ни­мая за шеи, и во­пил эту иди­от­скую пес­ню про Лиз­хен.

В зем­лянке мы сва­лили их на пол, и они сра­зу зах­ра­пели, да­же не чувс­тво­вали, как взвод­ный обыс­ки­вал их. Мак­си­мов дал мне лом­тик кар­тошки. Она бы­ла гни­лая. Я по­сасы­вал ее ос­то­рож­но, что­бы не тя­нуть кровь из де­сен. Ре­бята спо­рили, зач­тут ли нам с Тру­щен­ко этих дво­их как пой­ман­ных «язы­ков». За каж­до­го «язы­ка» обе­щали звез­дочку или по край­ней ме­ре ме­даль.

Еф­рей­тор хра­пел, рас­пустив гу­бы, бла­жен­ный, крас­но­щекий. Лей­те­нант свер­нулся ка­лачи­ком, по­ложил го­лову ему на жи­вот. Мак­си­мов при­сел пе­ред ни­ми на кор­точки, по­тянул но­сом.

— Не ина­че как ром, — ска­зал он, — вот сво­лочи!

От них пах­ло кис­ло и сыт­но. От это­го за­паха му­тило.

— Вы­кинуть их на мо­роз! — ска­зал кто-то.

Их бы и вы­кину­ли, но ни у ко­го сил не бы­ло.

Прос­нулся я, ког­да взвод­ный бу­дил нем­цев. Пер­вым за­воро­чал­ся еф­рей­тор. Он зас­то­нал, отод­ви­нул лей­те­нан­та, сел и ус­та­вил­ся на нас без вся­кого смыс­ла и вы­раже­ния. Го­лова лей­те­нан­та стук­ну­лась об пол, и лей­те­нант то­же прос­нулся. Он дол­го по­тяги­вал­ся, зе­вал. По­том по­вер­нулся на бок и уви­дел нас. В зем­лянку на­билось мно­го на­роду. Все мол­ча­ли. Тру­щен­ко ря­дом со мной ти­хо за­каш­лялся, за­жал рот ру­кой. Лей­те­нант ту­по пос­мотрел в его сто­рону и вдруг зас­ме­ял­ся. Мед­ленно, зяб­ко так зас­ме­ял­ся. По­том под­нял ру­ку в пер­чатке, с лю­бопытс­твом ог­ля­дел ее, пог­ро­зил нам паль­цем, слад­ко зев­нул и сно­ва улег­ся спать. Еф­рей­тор схва­тил его за пле­чо:

— Рус­сиш! Рус­сиш золь­дат!

Тут лей­те­нант под­прыг­нул, вско­чил на но­ги, схва­тил­ся за пис­то­лет. И как это мы за­были ра­зору­жить его? Он вы­дер­нул свой валь­тер, но ре­бята да­же с мес­та не стро­нулись. Ко­ман­дир ро­ты сто­ял в две­рях. Он ус­ме­хал­ся. И мы, то­же ус­ме­ха­ясь, смот­ре­ли на лей­те­нан­та и жда­ли. Ру­ка лей­те­нан­та дро­жала.

— Гут мор­ген, — ска­зал ка­питан.

Все зас­ме­ялись. Ти­хо так зас­ме­ялись, и лей­те­нант то­же зас­ме­ял­ся. Тог­да мы пе­рес­та­ли сме­ять­ся и смот­ре­ли, как сме­ет­ся он, и раз­гля­дыва­ли его крас­ные дес­ны. Лей­те­нант смор­щился, по­тер го­лову. Вид­но, го­лова у не­го тре­щала. Он ска­зал нес­коль­ко слов еф­рей­то­ру.

Ре­бята смот­ре­ли на ме­ня. Не­делю на­зад ме­ня по­сыла­ли в штаб, там тре­бова­лись пе­ревод­чи­ки. Я ска­зал, что не умею пе­рево­дить. Я не хо­тел ра­ботать в шта­бе, я хо­тел стре­лять, а не во­зить­ся с плен­ны­ми. Мне уда­лось от­го­ворить­ся, и ре­бята не вы­дава­ли ме­ня, но те­перь им очень хо­телось уз­нать, что го­ворит лей­те­нант.

— Он ска­зал, что все это сон, что им снит­ся дур­ной сон, — пе­ревел я.

Лей­те­нант прис­ло­нил­ся к сте­не, зев­нул. Еф­рей­тор мор­гал, ни­чего не по­нимая, ду­рац­кая у не­го бы­ла мор­да. По­том он на­чал икать и поп­ро­сил пить.

— Бо­лез­ный ты мой, — ска­зал Тру­щен­ко. — Опох­ме­лить­ся те­бе? Ква­су те­бе? Рас­со­лу те­бе? Из-под ка­пус­тки? Вот те­бе, су­ка! — И ткнул в ли­цо еф­рей­то­ру ку­киш из си­них, по­моро­жен­ных паль­цев.

Тут все слов­но оч­ну­лись. Еф­рей­тор по­пятил­ся к лей­те­нан­ту, гла­за его от стра­ха по­беле­ли, он схва­тил­ся за грудь и стал бле­вать. Тру­щен­ко сов­сем за­шел­ся, выр­вал у лей­те­нан­та пис­то­лет, еле его от­та­щили.

— Дай­те во­ды, — ска­зал рот­ный.

Ко­телок дро­жал в ру­ках еф­рей­то­ра, во­да рас­плес­ки­валась, он пил, от­фырки­вал­ся, мо­тал го­ловой, слов­но ло­шадь, а гла­за его ос­та­вались бе­лыми. Лей­те­нант сполз по сте­не и си­дел в бле­воти­не, по­качи­ва­ясь из сто­роны в сто­рону, от­кры­вал гла­за, и сно­ва зак­ры­вал, и сно­ва от­кры­вал, слов­но на что-то на­де­ясь.

— Спро­си, Гор­шков: как они по­пали к нам? — ска­зал рот­ный.

Я спро­сил. Лей­те­нант, улы­ба­ясь, зак­рыл гла­за.

— Не по­нима­ют, — ска­зал я.

— Встать! — крик­нул ко­ман­дир ро­ты. — Смир­но!

Он гар­кнул так, что мы вско­чили, и лей­те­нант вско­чил и вы­тянул­ся, как и мы.

— Вот так-то, — ска­зал ко­ман­дир ро­ты. — А ты го­воришь, не по­нима­ют. По­веде­те их в штаб ар­мии.

Соп­ро­вож­дать при­каза­ли Мак­си­мову и мне. Нам пе­реда­ли па­кет с их до­кумен­та­ми. Я про­бовал от­го­ворить­ся. Ник­то из нас не лю­бил хо­дить в го­род. Но взвод­ный ска­зал, что соп­ро­вож­да­ющий дол­жен на вся­кий слу­чай знать их­ний язык.

Но­вень­кий скри­пучий снег за­валил тран­шеи. Нем­цы, про­вали­ва­ясь, шли впе­реди. Ут­ро до­гоня­ло нас. Оно под­ни­малось та­кое яс­ное, жгу­чее, что гла­зам бы­ло боль­но. В по­ле нас два ра­за обс­тре­ляли ми­номе­ты. Мы па­дали в снег, и в пос­ледний раз, ког­да мы упа­ли, я ос­тался ле­жать. Мак­си­мов что-то го­ворил мне, а мне хо­телось спать. Или хо­тя б еще нем­но­го по­лежать. Мак­си­мов ткнул ме­ня но­гой. Зрач­ки лей­те­нан­та су­зились, они быс­тро обе­гали ме­ня, Мак­си­мова, пус­тынное бе­лое по­ле и на краю это­го по­ля раз­ва­лины пуш­кин­ских до­мов, где си­дели нем­цы и от ко­торых мы уш­ли сов­сем не­дале­ко.

Я под­нялся и стрях­нул снег с зат­во­ра.

Глав­ное бы­ло пе­реб­рать­ся че­рез на­сыпь же­лез­ной до­роги. Взби­рались мы ос­то­рож­но, хо­ронясь от снай­пе­ров. Нем­цы пол­зли впе­реди, снег сы­пал­ся нам в ли­цо, над на­ми блес­те­ли ко­ван­ные же­лез­ка­ми тол­стые по­дош­вы. Мак­си­мов за­пыхал­ся и от­стал. На по­лот­не я при­лег меж­ду лип­ких от мо­роза рель­сов. Нем­цы уже спус­ти­лись вниз и жда­ли нас, а Мак­си­мов еще ка­раб­кался по на­сыпи; он мах­нул мне ру­кой: иди, мол, я от­ды­шусь.

Нем­цы жда­ли ме­ня у под­но­жия на­сыпи. Я ска­тил­ся пря­мо на них. Они рас­сту­пились. Им ни­чего не сто­ило по­валить ме­ня, отоб­рать вин­товку. Не­понят­но, по­чему они это­го не де­лали. Еф­рей­тор ожи­да­юще смот­рел на лей­те­нан­та, а тот сто­ял, зак­рыв гла­за, по­том он му­читель­но смор­щился и от­крыл гла­за.

Лей­те­нант ло­вил мой взгляд. Го­лова у ме­ня сты­ла от мо­роза, и ме­ня все силь­нее тя­нуло в сон.

— Ал­ка­ши во­нючие, сво­лочь фа­шист­ская, — го­ворил я, — зах­ватчи­ки, вы­род­ки вы огол­те­лые!

Я крик­нул Мак­си­мову. Я ис­пу­гал­ся, что он за­мер­знет. Мак­си­мов был уди­витель­ный ста­рик. Ни­кого я так не ува­жал, как Мак­си­мова. Он не пря­тал свой хлеб, ут­ром от­ре­зал ку­сок, съ­едал, а ос­таль­ное клал на ко­телок и ухо­дил в на­ряд. И ку­сок этот ле­жал на на­рах до ве­чера. И все, кто был в зем­лянке, ста­рались не смот­реть ту­да. Ру­гали Мак­си­мова и так и эдак, а по­том са­ми на­чали ос­тавлять свои пай­ки. На­мучи­лись, по­ка при­вык­ли. Толь­ко Тру­щен­ко съ­едал сра­зу: че­го ос­тавлять, го­ворил он, а вдруг убь­ют.

Мы выш­ли на шос­се и дви­нулись пря­мо на го­род. Он был пе­ред на­ми. Хо­чешь не хо­чешь, мы дол­жны бы­ли смот­реть, как он раз­во­рачи­вал­ся впе­реди со сво­ими шпи­лями, и тру­бами, и со­бора­ми, и дым­ны­ми стол­ба­ми по­жарищ, ко­торые под­ни­мались то там, то тут, та­кие тол­стые пря­мые ко­лон­ны с за­вит­ка­ми на­вер­ху.

Для нем­цев это, на­вер­ное, выг­ля­дело кра­сиво, и сол­нце в ды­му, и воз­дух, ко­торый кра­сиво ис­крил­ся и рвал нам гор­ло. Ше­лес­тя, про­носи­лись над на­ми не­види­мые сна­ряды и взры­вались где-то пос­ре­ди го­рода. Мы ощу­щали лишь глу­хой тол­чок зем­ли. Спер­ва мяг­кий ше­лест над го­ловой, по­том удар. Воз­дух ос­та­вал­ся чист, и не­бо ос­та­валось го­лубым. Мы дер­жа­ли обо­рону, мы за­щища­ли го­род, а они все рав­но до­бира­лись ту­да че­рез на­ши го­ловы, они би­ли, би­ли каж­дое ут­ро и пос­ле обе­да, пе­рема­лывая го­род в ка­мень.

Шос­се бы­ло пус­тынно. Мы дер­жа­ли вин­товки на­пере­вес. Я уже не чувс­тво­вал паль­цев. Вряд ли я су­мел бы выс­тре­лить, ес­ли б нем­цы по­бежа­ли. Они шли впе­реди. Они ша­гали так, что мы не пос­пе­вали за ни­ми, и тог­да я кри­чал «хальт». Они пос­лушно ос­та­нав­ли­вались, лей­те­нант ждал нас, су­нув ру­ки в кар­ма­ны. Ще­ка его по­беле­ла. Я хо­тел бы­ло ска­зать ему об этом, но раз­го­вари­вать на мо­розе бы­ло боль­но. За­выла ми­на. Нем­цы бро­сились в снег. Я ос­тался сто­ять, толь­ко сжал­ся весь. Я чувс­тво­вал, что ес­ли ля­гу, то уже не под­ни­мусь. И Мак­си­мов ос­тался сто­ять. Мы сто­яли и смот­ре­ли друг на дру­га. Ми­на рва­нула мет­рах в ста. Снеж­ная пыль и мер­злые комья зем­ли.

За кон­троль­ным пун­ктом по­лег­ча­ло, ста­ли по­падать­ся встреч­ные ма­шины. Мы пе­реки­нули вин­товки че­рез пле­чо, и я су­нул ру­ки в кар­ма­ны.

На фрон­те бы­ло шум­но, а в го­роде сов­сем ти­хо, и чем даль­ше, тем ти­ше. Мы за­бира­лись в скри­пучую ти­шину. Сол­нце го­рело на стек­лах. Мы шли пос­ре­ди мос­то­вой, по­тому что па­нели бы­ли за­вале­ны сне­гом и щеб­нем.

По­дул ве­тер. Он про­дувал нас­квозь. От сла­бос­ти мы бы­ли та­кими лег­ки­ми, что ка­залось, ве­тер этот мо­жет унес­ти и по­катить нас по прос­пекту. Я взял Мак­си­мова за хляс­тик.

— Ты че­го? — спро­сил он, а по­том по­нял, по­тому что сам был та­кой же лег­кий и его то­же мог­ло унес­ти.

— Зай­дем, — ска­зал он, и мы заш­ли пе­редох­нуть в трам­вай. Он сто­ял, за­несен­ный сне­гом, с от­кры­той дверью. Мы вош­ли и се­ли на ска­мей­ки.

— Зет­цен зи, — ска­зал я, и нем­цы се­ли с на­ми. Нап­ро­тив нас си­дел за­мер­зший ста­рик. Ка­раку­левый во­рот­ник его шу­бы был под­нят. На­вер­ное, то­же ког­да-то за­шел сю­да ук­рыть­ся от вет­ра.

— Да, мы по­пались, ка­пут, — ска­зал еф­рей­тор.

Лей­те­нант, не от­во­дя за­воро­жен­ных глаз от ста­рика, под­нял во­рот­ник.

— O, main Gott![1] Ты ду­рак. Мы не мог­ли по­пасть­ся, всю­ду за­мини­рова­но. А мы да­же не ра­нены. — Лей­те­нант кив­нул на ста­рика. — So das geht es nicht.[2]

Это бы­ла «де­вят­ка». Каж­дое ут­ро я са­дил­ся на «де­вят­ку» и ехал в ин­сти­тут. У Флю­гова под­са­жива­лись на­ши ре­бята из об­ще­жития. В ва­гоне ста­нови­лось тес­но и жар­ко. А в детс­тве мы ез­ди­ли с ма­терью в Ле­сотех­ни­чес­кую ака­демию к от­цу. Он учил­ся там на кур­сах лес­ни­ков. Мы еха­ли на «де­вят­ке». Всю до­рогу я смот­рел в ок­но… Я от­крыл гла­за и уви­дел за­мер­зше­го ста­рика. Я зак­рыл гла­за и уви­дел бе­лый кор­пус ин­сти­тута сре­ди со­сен.

Как бы да­леко в прош­лое я ни у­ез­жал на этом трам­вае, он все рав­но при­возил ме­ня сю­да, в эту зи­му. Ни­как я не мог спрыг­нуть на хо­ду и ос­тать­ся там, в пар­ке.

Лей­те­нант по­косил­ся на ме­ня и ска­зал гром­ко:

— Ни­чего, Ри­хард, я прос­нусь, и ока­жет­ся, что я лед­ку у Пран­дбор­та на ди­ване.

Еф­рей­тор смот­рел на не­го со стра­хом.

— А я? — ту­по спро­сил он.

— А ты то­же пь­яный, как свинья, ва­ля­ешь­ся в ко­ридо­ре.

Он го­ворил это уве­рен­но и серь­ез­но, об­ра­ща­ясь боль­ше ко мне. Еф­рей­тор пы­тал­ся улы­бать­ся, но в его вы­пучен­ных гла­зах бе­лел страх. Он ни­чего не по­нимал. Вдруг я за­метил у лей­те­нан­та стран­ную ма­лень­кую улыб­ку, слов­но он до­гадал­ся, о чем я ду­маю, под­слу­шал. Это бы­ла ули­ча­ющая улыб­ка, тай­ный знак со­умыш­ленни­ка.

Я стис­нул вин­товку.

— Ах ты под­лец, — ска­зал я, — не на­дей­ся, ни­чего у те­бя не по­лучит­ся!

— О чем речь? — спро­сил Мак­си­мов.

Я пе­ревел ему. Тог­да Мак­си­мов прис­таль­но стал раз­гля­дывать лей­те­нан­та.

— Лов­ко при­думал, га­деныш.

Ма­лень­кое ли­цо лей­те­нан­та нап­ряглось.

— Что он ска­зал, по­жалуй­ста, я хо­чу знать, — обес­по­ко­ен­но спро­сил он.

— Хит­ри­те, вот что он ска­зал. — Я ви­дел, как еф­рей­тор нас­то­рожил­ся.

— А вы са­ми… раз­ве это не сон… вы ведь то­же… — го­рячо на­чал лей­те­нант, но Мак­си­мов под­нялся.

— Кон­чай раз­го­вор!

Вы­ходя из трам­вая, лей­те­нант пот­ро­гал свою бе­лую ще­ку и, ви­димо, ни­чего не по­чувс­тво­вав, ус­по­ко­ил­ся.

Пос­ре­ди ули­цы чер­не­ла боль­шая во­рон­ка. Приш­лось ка­раб­кать­ся по зас­не­жен­но­му за­валу из кир­пи­чей и ба­лок рух­нувшей сте­ны до­ма. А дом сто­ял как в раз­ре­зе. И пе­ред на­ми бы­ли ком­на­та, стол, нак­ры­тый кле­ен­кой, на сто­ле блес­те­ла се­ледоч­ни­ца, а на сте­не пор­трет Во­роши­лова; грудь его бы­ла уве­шана ор­де­нами. От­кры­тая дверь ве­ла пря­мо в не­бо.

— Ви­дишь! — об­ра­дован­но ска­зал лей­те­нант еф­рей­то­ру. — Ви­дишь! — Он вы­тянул­ся, за­махал ру­ками, слов­но со­бира­ясь взле­теть. — Ви­дишь, ви­дишь, что я го­ворил! — кри­чал он.

— Зат­кнись… ты!.. — ска­зал Мак­си­мов и стал сни­мать вин­товку.

Лей­те­нант схва­тил ме­ня за ру­кав так, что я по­шат­нулся, и за­гово­рил быс­тро-быс­тро, зас­матри­вая в ли­цо:

— Так не бы­ва­ет. А мо­жет, во­об­ще вся эта вой­на прис­ни­лась. Мне час­то сни­лась вой­на в детс­тве. Aber andere Krieg.[3] Мо­жет, я прос­нусь и пой­ду в шко­лу…

У не­го бы­ли сов­сем проз­рачные, го­лубень­кие гла­за. «Гос­по­ди, ему, на­вер­ное, то­же лет двад­цать, — по­думал я, — или двад­цать два. На­вер­ное, толь­ко что из до­му…»

На пе­рек­рес­тке сре­ди раз­ва­лин ра­бота­ли нес­коль­ко жен­щин и под­рос­тков. Жен­щи­ны бы­ли в ват­ных брю­ках, а маль­чиш­ки за­кута­ны в плат­ки. Они вы­тас­ки­вали из-под раз­ва­лин ста­нок. Ка­ким-то об­ра­зом они под­су­нули по­лозья и те­перь пы­тались сдви­нуть ста­нок. Се­дая, сов­сем проз­рачная жен­щи­на ти­хо кри­чала: «А ну, взя­ли еще раз, еще ра­зик!» — и го­лос ее был проз­рачный. Все тол­ка­ли ста­нок, но ни­чего у них не по­луча­лось. Они мгно­вен­но ус­та­вали и от­ды­хали, при­валясь к стан­ку, а жен­щи­на про­дол­жа­ла ти­хо кри­чать: «Еще ра­зик!»

Мак­си­мов мол­ча по­казал нем­цам на ста­нок. Жен­щи­ны рас­сту­пились. Нем­цы упер­лись в ста­нину, и мы то­же. По­лозья отод­ра­лись, скрип­ну­ли, тро­нулись, жен­щи­ны под­хва­тили ве­рев­ки, впряг­лись.

Маль­чик в бе­личь­ей шу­бе, под­по­ясан­ной ска­кал­кой, приб­ли­зил­ся к лей­те­нан­ту и стал раз­гля­дывать его но­ги в на­чищен­ных го­лени­щах. Ос­то­рож­но кос­нулся его плот­ной ши­нели и тот­час от­дернул ру­ку, поч­ти брез­гли­во от­дернул, и пос­пе­шил к жен­щи­нам, ко­торые бес­шумно уда­лялись от нас. Они шли, об­ле­пив ста­нок, как буд­то он та­щил их за со­бой, и при­гова­рива­ли: «Еще ра­зик, еще раз».

— Смот­ри­те, фри­цы, смот­ри­те, — ска­зал Мак­си­мов. — Что­бы по­том не оби­жались.

Я не стал им пе­рево­дить, но лей­те­нант за­гово­рил, он по­минут­но на хо­ду обо­рачи­вал­ся ко мне, го­ворил, спо­тыка­ясь о кир­пи­чи, о вы­бо­ины, хва­тал­ся за еф­рей­то­ра, вык­ри­кивал, слов­но по­мешан­ный; я по­нимал уже не все, от­дель­ные сло­ва, об­рывки фраз, но ему бы­ло все рав­но, он го­ворил не для ме­ня.

— Unmoglich… Das Leben kann nicht so schrecklich sein… Traum… Alles ist moglich… Bei Freud steht… Es ist nicht war… Bin Traum ist nicht strafbar… Habe kein Angst… Alles vergeht… Ich weib… Das wahre Leben ist Kindheit… Mein Onkel… Wir sitzen im Garten…[4]

Мы обог­на­ли ста­руху. Она бре­ла, опи­ра­ясь на пал­ку, нет, то бы­ла не пал­ка, а ла­киро­ван­ная нож­ка сто­лика. Де­вичьи зо­лотис­то-пе­пель­ные во­лосы све­сились на ее за­коп­ченное ли­цо. Уви­дев нем­цев, жен­щи­на да­же не уди­вилась, ни­чего не крик­ну­ла, она под­ня­ла пал­ку, по­шат­ну­лась, я под­держал ее. Она мог­ла толь­ко под­ни­мать и опус­кать пал­ку.

Еф­рей­тор зак­рыл го­лову ру­ками. Лей­те­нант, не дви­га­ясь, сле­дил за ней, по­том он взгля­нул на нас с тор­жес­твом.

— Бо­итесь, — ска­зал я. — Angst!

Вне­зап­но я по­нял, что ни­как не мо­гу до­казать ему, что это не сон. Что б он ни ви­дел, он бу­дет твер­дить свое, и ни­чем его не убе­дить…

Еф­рей­тор вдруг не вы­дер­жал и зак­ри­чал, и тог­да я то­же зак­ри­чал, за­мах­нулся прик­ла­дом на лей­те­нан­та, а еф­рей­тор уда­рил его.

Мак­си­мов выс­тре­лил в воз­дух, ка­кие-то бой­цы выс­ко­чили из до­та, рас­та­щили нас.

— Ду­рила ты, так те­бя рас­так! — на­кинул­ся на ме­ня Мак­си­мов. — Под три­бунал за­хотел? Пусть он уте­ша­ет­ся. Ина­че тро­нуть­ся мо­жет. При­ведем пси­ха, ка­кой с не­го «язык» бу­дет?!

У лей­те­нан­та тек­ла кровь из но­са, он не вы­тирал ее и, твер­до гля­дя мне в гла­за, го­ворил:

— И во сне бы­ва­ет боль­но.

Мак­си­мов пог­нал его впе­ред. Те­перь я шел ря­дом с еф­рей­то­ром, а лей­те­нант шел впе­реди и го­ворил гром­ко, бе­зос­та­новоч­но, не об­ра­щая вни­мания на цы­канье Мак­си­мова.

Го­лос его гу­дел в мо­ей го­лове. Я плот­нее за­вязал на­уш­ни­ки, что­бы не слы­шать его. Ес­ли б я не знал язы­ка!.. Хо­рошо бы­ло Мак­си­мову, он шел се­бе и шел и не об­ра­щал вни­мания на нем­ца.

У са­мого шта­ба нам по­пались са­ни с мер­тве­цами, уло­жен­ны­ми в два ря­да и прик­ры­тыми бре­зен­том. Вни­зу ле­жал труп мо­лодой жен­щи­ны. Во­лосы ее рас­пусти­лись, го­лова мо­талась, зап­ро­кину­тая к не­бу. А над ней тор­ча­ли чьи-то но­ги, и са­поги сту­чали по ли­цу.

— Бо­же, сде­лай так, что­бы я прос­нулся! — хрип­ло ска­зал лей­те­нант. — Я хо­чу прос­нуть­ся. Я бу­ду жить ина­че. Это ведь все не со мной… Это не я! Вы то­же спи­те. Вы все спи­те!

— Смот­ри, смот­ри, — го­ворил Мак­си­мов. — Мо­жет, ког­да прис­нится.

В шта­бе мы сда­ли нем­цев де­жур­но­му и се­ли у печ­ки в ком­на­те связ­ных. Я сра­зу зад­ре­мал. Мак­си­мов ме­ня еле рас­толкал и зас­та­вил вы­пить чаю и дал ку­сок са­хару. Это он за­рабо­тал у связ­ных за рас­сказ о нем­цах. Не знаю, че­го он им на­гово­рил. Я пил и смот­рел в круж­ку, как та­ет и об­ва­лива­ет­ся ку­сок са­хару. Связ­ные рас­сужда­ли: си­мулянт этот не­мец или он псих? По­том Мак­си­мов расс­про­сил нас­чет вто­рого фрон­та, ког­да его на­конец от­кро­ют.

Под ве­чер мы соб­ра­лись к се­бе, на пе­редо­вую. Во дво­ре мы уви­дели на­ших нем­цев, их вы­води­ли пос­ле доп­ро­са. Еф­рей­тор пос­мотрел на ме­ня и ска­зал:

— Он пре­дал фю­рера.

Лей­те­нант зас­ме­ял­ся. Обе ще­ки его бы­ли бе­лые.

— Я сво­боден, — ска­зал он. — По­ка я сплю, я сво­боден. Пле­вал я на всех. Schert euch zum Teufel![5]

— Пос­лу­шай, что ж это по­луча­ет­ся, — ска­зал я Мак­си­мову, — ви­дишь, как он ус­тро­ил­ся?..

— А те­бе-то что?

— Так нель­зя. Он хо­чет, чтоб по­лег­че… Нет. Пусть он зна­ет, — ска­зал я. — Ина­че что ж это… я, мол, не я… Так, при­дур­ком, вся­кий мо­жет… — Я стал сни­мать вин­товку.

— Эх ты, — ска­зал Мак­си­мов, — свер­нул он те­бе моз­ги.

Раз­дался крик, не знаю, кто кри­чал. Мы толь­ко уви­дели, как еф­рей­тор прыг­нул на лей­те­нан­та, по­валил его, схва­тил за гор­ло.

Был мо­мент, дру­гой, ког­да все — связ­ные и кон­вой­ные — сто­яли и смот­ре­ли. Не то чтоб да­же мо­мент, а не­кото­рое вре­мя сто­яли и смот­ре­ли. Еф­рей­тор был сво­лочь, фа­шист, но они его по­нима­ли, и им то­же хо­телось, что­бы он вы­шиб на­конец из лей­те­нан­та весь этот бред, эту на­деж­ду на сон. Ког­да нем­цев рас­та­щили, я слы­шал, как еф­рей­тор бор­мо­тал:

— …За­душу!.. Он у ме­ня прос­нется… Ночью за­душу…

Об­ратно мы шли дол­го и час­то от­ды­хали. Мы прош­ли кон­троль­ный пункт, и я вспом­нил про ор­де­на: так мы и не спро­сили, да­дут ли нам за этих нем­цев ор­де­на.

— А за­чем те­бе, — ска­зал Мак­си­мов, — за та­кое дерь­мо… Я это­го лей­те­нан­та сра­зу ра­зоб­ла­чил.

— А как ты ра­зоб­ла­чил?

— А ког­да в зем­лянке он за пис­то­лет схва­тил­ся.

— Ну?

— Ну, и не выс­тре­лил. Ес­ли во сне, по­чему б ему и не пос­тре­лять?

Мы свер­ну­ли с шос­се. Ут­ренние сле­ды на­ши за­мело, снег ле­жал сно­ва пу­шис­тый и ров­ный, как буд­то ник­то тут ни­ког­да не хо­дил.

— Ко­неч­но, страш­но им, — ска­зал Мак­си­мов.

— А ты не бо­ишь­ся?

— Мне-то че­го бо­ять­ся?

— А я бо­юсь… Нет, я дру­гого бо­юсь, — ска­зал я. — Что по­том за­буду все, вот я че­го бо­юсь…

Быс­тро тем­не­ло. Сза­ди зах­ло­пали зе­нит­ки, ста­ло слыш­но, как бом­бят го­род, и, на­вер­ное, го­рели до­ма. Мы не обо­рачи­вались. Иног­да мы ос­та­нав­ли­вались, от­ды­хали, и тог­да я на­чинал ду­мать про лей­те­нан­та. Он не да­вал мне по­коя.

— А что, ес­ли он и вправ­ду вро­де спит, — спро­сил я, — а по­том прос­нется?

Мак­си­мов пос­мотрел на ме­ня и сплю­нул.

— Нет, ты по­дож­ди, — ска­зал я. — Вот у ме­ня то­же бы­ва­ет… толь­ко ина­че, ко­неч­но… мне иног­да ка­жет­ся, что все это сон. — Я по­казал на­зад, на го­рящий го­род.

— Пос­лу­шай, па­рень, — со злостью ска­зал Мак­си­мов, — ты луч­ше зат­кнись. И не мо­тай се­бя.

— Лад­но, — ска­зал я.

Я ста­рал­ся боль­ше об этом не ду­мать.

Я ду­мал о том, что у нас в око­пах все же по­лег­че, чем тут, в го­роде, от нас хоть мож­но стре­лять, я ду­мал о том, что, ког­да мы до­берем­ся до взво­да, бу­дет тем­но, и хо­рошо, что тем­но, не на­до при­гибать­ся, как мы хлеб­нем го­рячей ба­лан­ды, ни­чего да­же рас­ска­зывать не бу­дем, а сра­зу за­валим­ся спать.

 

1964


notes

1

О, мой бог! (нем.)

2

так не бы­ва­ет (нем.)

3

прав­да, дру­гая вой­на (нем.)

4

Не­воз­можно… Жизнь не мо­жет быть так ужас­на… Сон… Все воз­можно… У Фрей­да есть… это не ре­аль­но… Сон не на­казу­ем… Не бо­юсь… Все прой­дет… Знаю… Нас­то­ящая жизнь — это детс­тво… Мой дя­дя… Мы си­дим в са­ду… (нем.)

5

Ка­тись все к чер­ту! (нем.)

Поделиться...
Share on VK
VK
Share on Facebook
Facebook
Tweet about this on Twitter
Twitter
Print this page
Print