Белые хризантемы – Ал. Азаров

Квар­ти­ра бы­ла гро­мад­ная, бар­ская. В ней, кро­ме  нас, за­теря­лись, как в пус­ты­не, пол­то­ра де­сят­ка че­ловек, да еще гад­кая баб­ка из уг­ло­вой ком­на­ты, вла­дели­ца ли­лей­но­го фи­куса и фа­ян­со­вой ноч­ной по­суди­ны, рас­пи­сан­ной не­забуд­ка­ми. По но­чам баб­ку му­чила бес­сонни­ца. Она бро­дила по пе­ред­ней, каш­ля­ла, скреб­лась у две­ри убор­ной. По­дер­гав за руч­ку и об­на­ружив, что за­пер­то, баб­ка удов­летво­рен­но смор­ка­лась и док­ла­дыва­ла в спя­щую тем­но­ту:

— Си­дит! Не­бось, чи­та­ет!

И вся­кий раз я вздра­гивал и ро­нял кни­гу на пол.

Убор­ная бы­ла мо­им убе­жищем. Сю­да я спа­сал­ся по но­чам от хра­па, тем­но­ты и за­паха про­потев­ших са­пог. На две­рях на­шей ком­на­ты — быв­шей гос­ти­ной — ви­села ко­сая бу­маж­ка с над­писью «Ком­му­на но­мер раз», и здесь, по­мимо ме­ня, оби­тали шес­те­ро боль­ше­руких пар­ней — чле­нов стан­ци­он­ной ячей­ки РКСМ. Все они ноч­ное чте­ние не одоб­ря­ли и на соб­ра­нии еди­ног­ласно пос­та­нови­ли вос­пре­тить мне жечь по но­чам свет. Их мож­но бы­ло по­нять: за день все шес­те­ро, на­ломав спи­ну на раз­груз­ке, ус­та­вали так, что ни о чем, кро­ме сна, и ду­мать не ду­мали. И еще од­но: в лю­бой час нас мог­ли под­нять и бро­сить стрем­глав в ноч­ную не­раз­бе­риху — в об­ла­ву на бес­при­зор­ных или на обыск со стрель­бой из-за уг­ла. В на­шей ком­на­те на се­мерых ее жи­телей име­лось три по­душ­ки, пять вин­то­вок и два на­гана.

Во всей квар­ти­ре по но­чам не спа­ли толь­ко мы, баб­ка и я.

Убор­ная бы­ла уз­ка и бе­лос­нежна, как склеп. Над го­ловой, зат­канная па­ути­ной, блед­но жел­те­ла лам­па на­кали­вания. За­уныв­ным го­лосом буб­нил уни­таз. В его фар­фо­ровом чре­ве бы­ла круг­лая ды­ра с ак­ку­рат­ны­ми кра­ями. Она по­яви­лась не­дав­но, вес­ной, ког­да один из на­ших ком­му­наров, проз­ванный на­ми за ка­тего­рич­ность суж­де­ний и ка­вале­рий­скую рез­кость Мак­си­малис­том, не­пос­ти­жимым об­ра­зом улов­чился вы­ронить из кар­ма­на бом­бу-ли­мон­ку в руб­ча­том чу­гун­ном чех­ле. Ли­мон­ка без зат­рудне­ний про­ложи­ла се­бе ход и ух­ну­ла ку­да-то вниз. Вся квар­ти­ра с тре­петом наб­лю­дала, как Мак­си­малист, чер­ты­ха­ясь, пы­тал­ся вы­удить ее про­воло­кой, а баб­ка тем вре­менем бе­гала кля­уз­ни­чать в дом­ком. Дос­тать ли­мон­ку так и не уда­лось, и с той по­ры кое-кто из жиль­цов пе­рес­тал хо­дить в убор­ную по на­доб­ностям. Это бы­ло мне на ру­ку, и я рас­по­лагал­ся здесь по но­чам, поч­ти уве­рен­ный, что ник­то ме­ня не по­бес­по­ко­ит. Свер­нув па­пиро­су по­тол­ще, я прис­тра­ивал кни­гу на ко­ленях и ухо­дил в иной мир. В ту по­ру я с рав­ным ув­ле­чени­ем гло­тал и по­литэ­коно­мию, и Горь­ко­го, и тол­стые то­мики Дю­ма-от­ца без мно­гих стра­ниц, тра­чен­ных на ку­рево мо­ими пред­шес­твен­ни­ками.

Лам­почка жел­те­ла, как оду­ван­чик. Уни­таз пла­кал и жа­ловал­ся на нев­зго­ды. В ко­ридо­ре шур­ша­ла баб­ка. По­рой она за­мира­ла у две­ри убор­ной, в ты­сяч­ный раз на­де­ясь отыс­кать в ней щель или ды­роч­ку, и, не най­дя, го­вори­ла гром­ко и ра­зоча­рован­но:

— Си­дит… граф!

Иног­да из гра­фа я по­вышал­ся до мар­ки­за или гер­цо­га — баб­ка бы­ла из быв­ших, но­сила у во­рота эма­левую брошь и пок­ро­витель­ство­вала кош­кам.

Нас она не­нави­дела ед­кой и бес­силь­ной стар­ческой не­навистью и стро­ила нам ка­вер­зы, по боль­шей час­ти ме­лоч­ные, иног­да не­лепые. Ес­ли ут­ром мы об­на­ружи­вали, что дверь ком­на­ты при­пер­та щет­кой или по до­му вдруг рас­плы­вал­ся слух, что ком­со­моль­цы из «ком­му­ны но­мер раз» спе­кули­ру­ют ко­ка­ином, то мож­но бы­ло не сом­не­вать­ся, что все это баб­ка. Во­дились за ней про­дел­ки и по­хуже: Мак­си­малист не без ос­но­ваний по­доз­ре­вал, что имен­но она, эта гад­кая баб­ка, под­сы­пала нам зи­мой ма­хор­ку в пшен­ную ка­шу. Ка­шу мы ели, да­вясь и по­нося Мак­си­малис­та, быв­ше­го в тот день де­жур­ным по­варом.

Сра­жен­ный на­шими сло­вами, он по­тем­нел ли­цом, бро­сил лож­ку в ко­телок, пот­ро­гал за­чем-то при­вешен­ный к по­ясу имен­ной на­ган-са­мов­звод и вы­шел из ком­на­ты, не об­ро­нив ни зву­ка.

— Вот это бу­за! — ска­зал один из нас.

— Как бы он ее не раз­ме­нял,— ска­зал оза­бочен­но дру­гой.

Еще год на­зад Мак­си­малист был упол­но­мочен­ным по борь­бе с бан­ди­тиз­мом, до это­го он во­евал у то­вари­ща Кик­видзе и, как ис­тинный ка­вале­рист, сдер­жанностью ма­нер не от­ли­чал­ся. По­это­му мы прис­лу­шива­лись и го­тови­лись вы­бежать в кух­ню, что­бы отоб­рать у Мак­си­малис­та на­ган, но ни­чего та­кого не про­изош­ло.

Он вер­нулся ми­нут че­рез де­сять и был тих и за­дум­чив.

— От­пи­ра­ет­ся, сво­лочь! — ска­зал Мак­си­малист и с гад­ли­вым вы­раже­ни­ем по­ложил в рот лож­ку ос­тывшей ка­ши. По­жевав ее и не без тру­да прог­ло­тив, он до­бавил: — Хит­рю­щая стер­ва! Го­ворит, что по бед­ности и на са­хар не име­ет, не толь­ко что на ма­хор­ку. Од­на­ко, по­хоже, врет. Нэп нэ­пом, а клас­со­вая борь­ба — клас­со­вой борь­бой, и баб­ка эта—наш с ва­ми, то­вари­щи, враг.

Мы выс­лу­шали его серь­ез­но. Мы пе­рег­ля­нулись. Мы по­коси­лись на ви­сящий у по­яса Мак­си­малис­та на­ган. «Враг» — это сло­во го­вори­ло нам о мно­гом. Что из то­го, что наш враг не нес­ся на нас в кон­ной ла­ве, не стре­лял из око­па, а хо­дил в ка­цавей­ке вре­мен ца­ря Го­роха и, ка­залось, го­тов был прес­та­вить­ся не от доб­рой зат­ре­щины да­же, а от прос­то­го ду­нове­ния сквоз­ня­ка? От это­го он не ста­новил­ся луч­ше. Нын­че он сы­пал нам ма­хор­ку в ка­шу, зав­тра мог на­сыпать пе­сок в бук­сы ва­гона или под­жечь склад с ди­нами­том…

В тот день мы хо­дили го­лод­ны­ми. Ка­шу приш­лось выб­ро­сить, и соз­на­ние то­го, что она па­ла жер­твой клас­со­вого вра­га, нас не уте­шало: слиш­ком час­то мы тог­да не­до­еда­ли, что­бы от­но­сить­ся к го­лоду с по­зиций од­ной ма­тери­алис­ти­чес­кой фи­лосо­фии.

«Ком­му­на но­мер раз» бы­ла ком­му­ной бед­ня­ков.

У нас бы­ли су­хие, без кап­ли жи­ра, те­ла; че­люс­ти, спо­соб­ные пе­ремо­лоть ко­ня за­од­но с под­ко­вами, же­луд­ки, го­товые вмес­тить это­го ко­ня, и креп­кие, но не­уме­лые ру­ки с мо­золя­ми не от ра­боты, а от эфе­сов ша­шек и вин­то­воч­ных зат­во­ров. Мир, ох­ва­тив­ший зем­лю, ка­зал­ся нам вре­мен­ным сос­то­яни­ем. Каж­дый из нас мог с зак­ры­тыми гла­зами ра­зоб­рать и соб­рать трех­ли­ней­ку; каж­дый мог дать при­цель­ную оче­редь из «Шо­ша», «Ль­ю­иса» или «Гоч­ки­са»; каж­дый имел свой бе­зоши­боч­ный спо­соб раз­во­дить кос­тер под дож­дем, сбе­речь но­ги от по­тер­тостей и так но­сить скат­ку, что­бы она ле­жала на пле­че, как ре­бенок в люль­ке. Мы об­ла­дали бес­ценны­ми зна­ни­ями ста­рых сол­дат, и вдруг ока­залось, что сей­час эти зна­ния — лишь бес­по­лез­ный груз, тяж­кая, без на­доб­ности, пок­ла­жа. На бир­же тру­да нуж­ны бы­ли то­кари, ко­жев­ни­ки, да­же пиш­ма­шинис­тки, но не бы­ло спро­са на спе­ци­алис­тов по ноч­ной раз­ведке и клас­сных мас­те­ров стрель­бы из на­гана. Здесь с ле­нивой и бес­по­щад­ной от­кро­вен­ностью нам бы­ло ска­зано, что на­де­ять­ся по­ка нет смыс­ла и что преж­ние зас­лу­ги не мо­гут быть при­няты в рас­чет, ибо зас­лу­ги эти столь же не­об­хо­димы при ра­боте за стан­ком, как зай­цу «здрас­те!». И са­мое сквер­ное зак­лю­чалось в том, что мы дей­стви­тель­но ни чер­та не уме­ли! Один из нас ког­да-то учил­ся в гим­на­зии; еще один прис­лу­живал в ла­воч­ке; трое по­мога­ли ма­терям по до­маш­ности; Мак­си­малист обу­чал­ся ре­мес­лу лу­диль­щи­ка, а я от­лы­нивал от пред­послед­не­го клас­са ре­аль­но­го и кле­ил в аль­бом от­крыт­ки с пор­тре­тами все­мир­но­го чем­пи­она бор­ца Пон­са и си­нема­тог­ра­фичес­кой ди­вы Ве­ры Хо­лод­ной. Ок­тябрь раз­нес в пух и прах наш быт, пе­репу­тал все зна­ки Зо­ди­ака, втис­нул в теп­лушки и раз­бро­сал — ко­го на Вол­гу, ко­го под Пул­ков­ские вы­соты, ко­го на крон­штадт­ский лед. Че­тыре го­да спус­тя та­кие же теп­лушки по при­хоти судь­бы свез­ли нас на од­ну стан­цию, и мы сош­ли на ней и ос­та­лись. И встре­тились в оче­реди на бир­же тру­да. И, с пер­вых же слов приз­нав друг в дру­ге сво­их, вы­яс­ни­ли в ко­рот­ком раз­го­воре, что за че­тыре го­да мы на­учи­лись де­лать лишь од­ну ра­боту — ре­волю­цию.

По ор­де­ру нам да­ли ком­на­ту — че­тыре уг­ла на се­мерых.

К зи­ме у­ез­дный ко­митет с тру­дом дос­тал и ра­боту.

Мы ок­рести­ли се­бя «ком­му­ной но­мер раз» и за­жили в боль­шой бар­ской квар­ти­ре с по­тол­ком, ук­ра­шен­ным ак­ва­рель­ны­ми аму­рами.

За­работ­ки на­ши бы­ли не ах­ти, по­это­му со вре­мени ги­бели ка­ши мы ста­ли го­товить не на кух­не, а на же­лез­ной печ­ке, скле­пан­ной сво­ими си­лами в же­лез­но­дорож­ных мас­тер­ских.

Мы лю­били на­шу печ­ку.

Она на­поми­нала нам о прош­лом.

Го­ленас­тая тру­ба смот­ре­ла в фор­точку, слов­но бом­бо­мет.

В же­лез­ном чре­ве ши­пели, раз­го­ра­ясь, сы­рые дро­ва — сов­сем как в во­сем­надца­том, ког­да дре­без­жа­щие теп­лушки бы­ли на­шим до­мом, а каж­дое зав­траш­нее ут­ро — ут­ром боя.

Мы са­дились на кор­точки у ог­ня и вспо­мина­ли…

— А пом­нишь: «То­вари­щи, то­вари­щи,— ска­зал он им в от­вет,— да здравс­тву­ет Ком­му­на и Рев­во­ен­со­вет!»

— Нет, у нас дру­гое пе­ли: «Там ле­жит по­рубан­ный мо­лодой ге­рой…»

— А пом­нишь? За­пад­ный фронт? Как прис­ла­ли из ВЦИ­Ка ор­де­на? И как те, ко­му вы­пала наг­ра­да, под­ня­ли бу­зу: «Мы все — ге­рои; или всем — по ор­де­ну, или — ни­кому!» И как по­том ко­мис­сар все рас­толко­вал каж­до­му в от­дель­нос­ти.

— И у нас та­кое бы­ло — на Юж­фрон­те… Ах, ка­кие хлоп­цы бы­ли, ка­кие хлоп­цы!..

Мы вспо­мина­ли, а с по­тол­ка та­ращи­лись на нас глу­пые ро­зовые аму­ры с крыль­ями, как у ба­бочек.

Иног­да в ком­му­ну на­веды­вались гос­ти — их при­сылал на день — на два у­ез­дный ко­митет. Они при­ходи­ли, как пра­вило, к но­чи, нас­ко­ро зна­коми­лись и тут же при­мащи­вались спать и спа­ли от­лично, с бе­шеным хра­пом, как лю­ди, жи­вущие на пре­деле сил.

Доб­рался до нас как-то и то­варищ из гу­берн­ско­го цен­тра.

Он был мо­лод, чуть пос­тарше нас, одет в хо­роший френч, на но­гах — хро­мовые са­поги с квад­ратны­ми но­сами, на го­лове — ку­баноч­ка из зо­лотис­то­го ка­раку­ля.

— При­мете на до­воль­ствие?— ска­зал он и дос­тал из пор­тфе­ля нес­лы­хан­ной рос­ко­ши ве­щи — круг кол­ба­сы с до­вес­ком, две длин­ных бе­лых бул­ки и це­лую го­лов­ку са­хара с го­лубым неж­ным вер­хом.

— Лад­но уж,— ска­зал Мак­си­малист и сглот­нул слю­ну.— Ты ча­сом не раз­ло­женец?..

Пос­ле ужи­на при­ез­же­му пос­те­лили на по­лу, по­ложив вмес­то по­душ­ки ши­нель Мак­си­малис­та.

— Бед­но жи­вете, ре­бята,— ска­зал он и пох­ло­пал по ши­нели.

— Как уме­ем,— ска­зал Мак­си­малист.— Не нра­вит­ся?

 

 

Вот так так! А мы гор­ди­лись сво­ей бед­ностью. Гор­дость эта бы­ла на­шей бро­ней, на­шей за­щитой от соб­лазнов нэ­па: от око­роков за зер­каль­ны­ми вит­ри­нами, от шта­нов из нас­то­ящей ан­глий­ской шер­сти, от все­го то­го, что жра­ло и пи­ло, тор­го­вало, ка­талось по глав­ной ули­це на ши­нах-ду­тиках, ку­рило су­хум­ский лег­кий та­бачок, рва­ло свое от се­год­няшне­го, для про­чих еще го­лод­но­го дня. За это ли мы дра­лись? За нэп­ма­на в ено­товом во­рот­ни­ке? За де­вочек с при­чес­кой под Мэ­ри Пик­форд, но­сящих в су­моч­ках си­гарет­ни­цы с ко­ка­ином и ад­ре­са вра­чей, ле­чащих от неп­ри­лич­ных бо­лез­ней? И вот на это на­ше сок­ро­вен­ное под­ни­ма­ет ру­ку тот, от ко­го мы жда­ли под­дер­жки и одоб­ре­ния.

— Пу­хови­чок, ко­неч­но, спо­соб­нее? — ска­зал за всех нас Мак­си­малист.

При­ез­жий улыб­нулся.

— Спо­ру нет.

— А с ба­рыш­ней еще спо­соб­нее?

— Са­мо со­бой…

— А ты, то­варищ, ком­му­нист? — спро­сил Мак­си­малист.

— Сом­не­ние име­ешь?

— Имею,— ска­зал Мак­си­малист и при­щурил­ся.

— По­казать пар­тби­лет? Стаж — с пят­надца­того го­да; на ка­тор­ге и в ссыл­ке не был. Не приш­лось.

При­ез­жий, по­хоже, от­кро­вен­но пос­ме­ивал­ся над на­ми. И Мак­си­малист ска­зал:

— Вы­ходит, за пу­хови­ки дра­лись, то­варищ?

— И за это то­же!

— Вот оно как! Слышь, граж­да­нин, ты где на пар­ту­чете сос­то­ишь? Ос­тавь ут­ром ад­ре­сок.

При­ез­жий сбро­сил са­пог, зат­ряс в воз­ду­хе но­гой, обу­той в тон­кий но­сок. Ли­цо его ста­ло скуч­ным.

— Так ты не за­будь,— ска­зал Мак­си­малист.— Бу­ду ва­шим пи­сать о тво­их нас­тро­ени­ях.

— Пи­ши,— ска­зал при­ез­жий и пос­мотрел на Мак­си­малис­та так, буд­то жа­лел его.— Мо­лодой ты еще, то­варищ, в двух сос­нах плу­та­ешь.— Он лег, ак­ку­рат­но по­дот­кнул вок­руг ног по­лы паль­то.— Ты за­пом­ни,— ска­зал при­ез­жий,— чва­нить­ся бед­ностью — это дерь­мо де­ло! Ра­довать­ся ни­щете мо­жет ли­бо фа­натик, ли­бо хан­жа. И тот и дру­гой — фрук­ты страш­ные. Не дай бог им власть в ру­ки!.. Ну, до ут­ра!

Он нак­рыл ли­цо га­зетой и от­вернул­ся к сте­не. Че­рез ми­нуту он спал.

Че­ловек этот не сыг­рал в на­шей жиз­ни ни­какой ро­ли, и я вспо­минаю о нем прос­то так, мо­жет быть, по­тому, что ник­то в ту по­ру не го­ворил нам та­ких слов. Ут­ром он прос­нулся и ушел, что­бы ни­ког­да боль­ше не по­яв­лять­ся. По­жатия, ко­торы­ми мы об­ме­нялись, бы­ли хо­лод­ны. Мы не прос­ти­ли гу­берн­ско­му то­вари­щу на­несен­ной ком­му­не оби­ды.

Ком­му­на но­мер раз.

Сплав се­ми душ.

Хо­рошая ты или пло­хая, но я вы­шел из те­бя, и я твой по гроб жиз­ни.

Ты воз­никла и су­щес­тво­вала на гра­ни лет, ког­да сме­на эпох за­ново фор­ми­рова­ла че­ловечьи судь­бы не са­мыми прос­ты­ми и не са­мыми без­бо­лез­ненны­ми спо­соба­ми.

Я вспо­минаю те­бя, ком­му­на, с чувс­твом неж­ной грус­ти. Я вспо­минаю о те­бе та­кой, ка­кой ты бы­ла со все­ми сво­ими тог­дашни­ми заб­лужде­ни­ями. Ты мно­гого еще не по­нима­ла. Мы спо­рили до ку­лаков под нос о нэ­пе, о прод­на­логе, о ми­ровой ре­волю­ции и сво­бод­ной люб­ви, ни в чем еще по-нас­то­яще­му не умея ра­зоб­рать­ся.

Мы вы­носи­ли же­лез­ные ре­золю­ции и тре­бова­ли от са­мих се­бя их вы­пол­не­ния.

Ре­золю­ция о по­пут­чи­ках.

Ре­золю­ция об от­ка­зе от ма­тер­щи­ны.

Ре­золю­ция о зап­ре­те на лю­бовь.

О ней я и рас­ска­жу.

Ком­му­на но­мер раз бы­ла объ­еди­нени­ем хо­лос­тя­ков. Жен­щи­ны не су­щес­тво­вали в на­шем бы­ту; мы ста­рались о них не го­ворить, а ес­ли и го­вори­ли, то с та­кой це­ломуд­ренной ску­постью, ко­торая по­каза­лась бы се­год­ня уди­витель­ной. И вер­но стран­но: ша­гав­шие в жиз­ни по гря­зи, мы не за­мара­лись в ней; жен­щи­на для нас бы­ла или ни­чем, или дру­гом, бра­тиш­кой, хо­рошим пар­нем, ко­торо­го мож­но бы­ло об­ру­гать по-свой­ски или так же по-свой­ски про­тянуть вдоль спи­ны со все­го мед­вежь­его раз­ма­ха.

У ис­то­ков су­щес­тво­вания ком­му­ны в ней бы­ло во­семь че­ловек, и вось­мая бы­ла де­вуш­ка — за­веду­ющая уче­том у­ез­дно­го ко­мите­та РКСМ. Она ко­рот­ко стриг­лась, бы­ла стре­митель­на и рез­ка и, го­рячась, ру­била воз­дух ла­донью, как шаш­кой. Ко­жаная ее кур­тка по­об­терлась не в кан­це­лярии, а на мар­шах Треть­его кон­но­го кор­пу­са. Эта кур­тка де­лала ее без­гру­дой и уг­ло­ватой, а юб­ка вос­при­нима­лась на­ми со снис­хо­дитель­ным ве­личи­ем: чу­дит то­варищ, шта­ны ку­да удоб­нее.

Вось­мой член ком­му­ны ел, пил и но­чевал вмес­те с на­ми, и ник­то не тер­пел от это­го ни­каких не­удобств. Кро­вать де­вуш­ки сто­яла воз­ле ок­на, в об­щем ря­ду дру­гих, и, раз­де­ва­ясь, она не тре­бова­ла, что­бы мы от­верну­лись, и мы смот­ре­ли на нее рав­но­душ­ны­ми при­ятель­ски­ми гла­зами. Юб­ка ле­тела на та­бурет, ря­дом шле­палась кур­тка, и на кро­вать с шу­мом плю­хал­ся дол­го­вязый под­росток в са­тино­вых тру­сах и сол­дат­ской ниж­ней ру­бахе из жел­то­ватой бя­зи. Мы но­сили точь-в-точь та­кие тру­сы и ру­бахи, по­лучен­ные еще из ар­мей­ских цей­хга­узов, и, сле­дова­тель­но, со­зер­ца­ние их не пред­став­ля­ло ни ма­лей­ше­го ин­те­реса. Единс­твен­ная труд­ность зак­лю­чалась в том, что вось­мой член ком­му­ны не мог хо­дить с на­ми в ба­ню; он прос­то от­де­лял­ся от нас в эти дни; но мы при­вык­ли к этим его от­лучкам и не за­меча­ли их. Поз­же вы­яс­ни­лось, что де­вуш­ка мы­лась в ком­на­те баб­ки в при­над­ле­жащем ей эма­лиро­ван­ном та­зу.

Так бы оно и шло, ес­ли бы не сек­ре­тарь у­ез­дно­го ком­со­мола, за­шед­ший как-то не без по­тай­ной це­ли. На­пив­шись на­шего чаю и вы­курив на­шего та­баку, он зап­ла­тил нам чер­ной неб­ла­годар­ностью за гос­тепри­имс­тво, ска­зав:

— А все же, хлоп­цы, как хо­тите, это не­поря­док, ког­да де­вуш­ка жи­вет сре­ди му­жиков.

— Это по­чему? — на­ив­но уди­вились мы.

— О вас в го­роде слу­хи рас­пуска­ют: мол, в ком­му­не с од­ной се­меро… По­нима­ете?

— Да ты что, с ума со­шел?

— Я, что ли, те слу­хи пус­каю? — оби­дел­ся сек­ре­тарь уко­мола.

Мы при­заду­мались. Сек­ре­тарь тут был дей­стви­тель­но ни при чем, но и мы не зна­ли за со­бой гре­хов. И тем пар­ши­вее бы­ло на­ше по­ложе­ние. Мы вспом­ни­ли гад­кую баб­ку и пе­рег­ля­нулись.

— Вот то-то и оно,— ти­хо ска­зал сек­ре­тарь уко­мола.— Сме­ка­ете? При­дет­ся уж вас раз­де­лить…

И вось­мой член ком­му­ны ис­чез, уне­ся с со­бой единс­твен­ное зер­каль­це и ос­та­вив нам по­душ­ку.

С то­го осен­не­го дня бы­ло пос­та­нов­ле­но: в ком­му­ну лиц ино­го по­ла не до­пус­кать, жить хо­лос­тяцким об­ря­дом, а лю­бовь зап­ре­тить до пол­ной по­беды ком­му­низ­ма в ми­ровом мас­шта­бе, ког­да она, эта са­мая лю­бовь, ста­нет уже не бур­жуй­ской по со­дер­жа­нию, а на сто про­цен­тов про­летар­ской.

Ре­золю­ция бы­ла при­нята под­ня­ти­ем се­ми рук, без воз­держав­шихся, но при од­ном тай­но не­сог­ласном. Этим оп­порту­нис­том, го­лосо­вав­шим со все­ми про­тив собс­твен­ной со­вес­ти и убеж­де­ния, был, как ни прис­кор­бно, я сам.

Де­ло зак­лю­чалось в том, что у ме­ня бы­ла де­вуш­ка. Моя де­вуш­ка.

Ни боль­ше ни мень­ше!

Из всех чле­нов ком­му­ны я был са­мым зас­тенчи­вым, но не са­мым кра­сивым. Ли­цо у ме­ня и тог­да бы­ло ши­рокое, до­воль­но-та­ки плос­кое, нос эта­кой буль­боч­кой, на за­тыл­ке — вих­ры то­го цве­та, ко­торый лишь из не­жела­ния оби­деть на­зыва­ют «ша­тенис­тым». Что ка­са­ет­ся глаз, губ, под­бо­род­ка, ног и рук, так ими я, к со­жале­нию, не мог пох­вастать­ся. Все это име­лось — дос­та­точ­но доб­ротное, но не бле­щущее со­вер­шенс­твом форм. Ес­ли же до­бавить, что одет я был, как и про­чие чле­ны ком­му­ны, в бу­маж­ную гим­настер­ку и га­лифе, то нет­рудно до­гадать­ся, что я как нель­зя ме­нее под­хо­дил для ро­ли ге­роя лю­бов­но­го ро­мана.

А меж­ду тем имен­но у ме­ня бы­ла де­вуш­ка. Моя де­вуш­ка. Я лю­бил и был лю­бим.

Как и мно­гое дру­гое в мо­ей жиз­ни, де­вуш­ка воз­никла из улич­ной су­мато­хи, из слу­чай­нос­ти, на ко­торые так щедр лю­бой ма­ло-маль­ский го­род. Она вы­бежа­ла из-за уг­ла, сра­зу уце­пилась за мой ру­кав и, хло­пая боль­шу­щими, тем­ны­ми от стра­ха гла­зами, за­шеп­та­ла:

— Умо­ляю, возь­ми­те ме­ня под ру­ку…. и пой­дем­те ско­рее!

— Ку­да? — до­воль­но глу­по улы­ба­ясь, спро­сил я.

— Идем­те, про­шу вас!

Но он уже вы­валил­ся сле­дом за ней — тот, от ко­го она бе­жала,— впол­не ху­лига­нис­тый мо­лод­чик в ос­ле­питель­но но­вых штиб­ле­тах.

Де­вуш­ка ох­ну­ла и ух­ва­тила ме­ня за ру­кав. Она бук­валь­но по­вис­ла на мне су­щес­тво, тре­бовав­шее пок­ро­витель­ства и муж­ской за­щиты.

— Ты че­го? — спро­сил я пар­ня.

— А то! — ска­зал па­рень и дви­нул­ся на ме­ня, при­лажи­ва­ясь уда­рить.

Но здесь он прос­чи­тал­ся: драть­ся я умел. Еще в ре­аль­ном я на­мас­та­чил­ся ква­сить но­сы гим­на­зис­ти­кам и поз­днее драл­ся не раз и не два—из-за мес­та на вок­заль­ном по­лу, со взвод­ны­ми шку­рами, жи­лив­ши­ми ма­хороч­ную пай­ку, в ру­копаш­ной, ког­да ку­лак — единс­твен­ная твоя за­щита от шты­ка или пу­ли. По­это­му я не стал ждать, ког­да па­рень со­из­во­лит раз­махнуть­ся, а ру­банул его го­ловой в под­бо­родок и тут же стук­нул ко­леном в из­вес­тное мес­то — двой­ной удар, ко­торым мож­но не толь­ко сва­лить с ног, но и изу­вечить и да­же убить.

Па­рень сыг­рал зу­бами дробь и сел на тро­ту­ар. Гла­за его мед­ленно за­кати­лись; под улич­ным фо­нарем свер­кну­ли, как пу­гови­цы, жел­то­ватые круп­ные бел­ки. В сле­ду­ющую ми­нуту я уже нес­ся по ули­це, поч­ти во­лоча де­вуш­ку за со­бой: мень­ше все­го мне хо­телось быть ге­ро­ем ми­лицей­ско­го про­токо­ла.

В те го­ды я был здо­ров и не­уто­мим, про­бежать весь го­род нас­квозь мне ни­чего не сто­ило, но де­вуш­ка уже че­рез три квар­та­ла — воз­ле са­да — от­це­пилась от мо­его ру­кава и без сил при­пала к ог­ра­де.

— Пос­той­те… Я боль­ше не мо­гу… Как вы его, а?

Оче­вид­но, я дол­жен был ска­зать что-ни­будь свет­ское: ка­кие, дес­кать, пус­тя­ки, то ли мы еще мо­жем! — но у ме­ня мыс­ли бы­ли тол­стые и шер­ша­вые. Я зад­ви­гал ими, слов­но жер­но­вами, и из-под спу­да вып­лы­ла фра­за: — Мы бу­дем иметь честь ата­ковать вас!—ска­зал Ара­мис и при­под­нял шля­пу,— все, что сох­ра­нила мне па­мять от зах­ва­тыва­юще­го ро­мана Дю­ма-от­ца, проч­тенно­го в ту­але­те на прош­лой не­деле. Я по­рыл­ся в па­мяти еще, но об­на­ружил пол­ней­шую пус­то­ту и ска­зал гру­бым ба­сом:

— Пой­дем, я те­бя про­вожу. А то еще прис­та­нет ка­кой…

И де­вуш­ка от­ве­тила не­ожи­дан­но по­кор­но:

— Хо­рошо.

Ей бы­ло двад­цать лет (на год боль­ше, чем мне), и ра­бота­ла она в кон­то­ре мас­лотрес­та. В го­роде она жи­ла не­дав­но, ме­сяца два: пе­реб­ра­лась по се­мей­ным об­сто­ятель­ствам из гу­берн­ско­го цен­тра и те­перь за­нима­ла ком­на­ту у вдо­вой тет­ки. До ре­волю­ции учи­лась в про­гим­на­зии, уме­ла вы­шивать на пяль­цах и Дю­ма-от­ца зна­ла чуть ли не на­изусть — не толь­ко «Трех муш­ке­теров», но и «Анж Пи­ту» и «Ко­роле­ву Мар­го».

Все это я вы­яс­нил по до­роге к ее до­му, гул­ко бу­хая са­пожи­щами по лу­жам и брыз­гая де­вуш­ке на чул­ки. Не уз­нал я толь­ко од­но­го: нуж­на ли ей в дан­ный те­кущий мо­мент моя ком­па­ния и не бо­ит­ся ли она ме­ня так же, как да­веш­не­го пар­ня? Ког­да же мне на­конец стук­ну­ло в го­лову спро­сить ее об этом, ока­залось, что мы по­дош­ли к са­мому крыль­цу од­но­этаж­но­го фли­геля, при­над­ле­жаще­го ее тет­ке — вдо­ве кон­торщи­ка с тар­но­го за­вода.